В АВТОБУСЕ
…я достану огромный нож и как заткну ему промеж глаз! Пусть падает подонок и истекает кровью. И пусть кровь его будет густой, почти черной! Пусть подохнет скотина достойной смертью.
А потом меня, крамольного, бедного уволокут в казематы, но я не сдамся этим сукам! Я лучше с собой покончу, чем они будут сидеть и свои тухлые мерзкие морды кривить в гадкой похабной улыбке и смотреть на меня. Я-то знаю, почему им смешно. Потому что они животные, скалящие свои вонючие зубчики. Уж я-то им их вырвал бы по одному. Какими-нибудь плоскогубцами рвал бы эти поганые клыки. А некоторые бы зубы не поддались бы, так я бы сдавил покрепче эти плоскогубцы и они бы рассыпались на изжелта-белые крошки.
Если начистоту, я никогда в жизни не держал в руках плоскогубцев, потому и не уверен, что смог бы вырвать коренные зубы. Вот и парадокс: они инструмент с детства считали продолжением рук своих, эти пролетарские гады, голь беспросветная, но не знают, что если зуб стиснуть металлическими губами и тянуть, не получится ничего, только побьется эмаль да хрустнет кость, потому что глубоко в пасть он уходит, на несколько сантиметров; то ли дело я, который ни в жизнь эту мерзость в руках не держал знаю, насколько глубоко уходит зуб, но сил бы у меня его вытянуть не хватило.
Я пианист, а не стоматолог.
Это неважно, потому что скоро наступят времена, когда мне придется подержаться за какой-либо агрегат, точить на станке гайку из железа или драчевым напильником изготовить не одну сотню деревянных образцов по схеме, которую мне принесет начальник смены. Уж я-то знаю, что бы я сделал. А именно позвал бы эту гниду, эту вошь помойную сладким голосом, а он бы приковылял ко мне и спросил, что мне нужно. Я знаю, что он подумал бы обо мне матерно, а может и сказал бы вслух, но я бы тотчас взял напильник или стамеску или деревянный молоток и со всей дури с размаху огрел бы его по его пустой балде. Потом ударил бы еще, и он упал бы наземь. Кровь бы залила пол, образовала бы лужу, а я так и вижу, как продолжаю орудовать над его бездыханным телом.
И вот, подходит напарник, дышит на меня перегаром, я посылаю его по известному адресу, он распускает руки, а я не могу простить ему рукоприкладства. Сквозь сердобольные слезы я хватаю его за шкирки, беру отвертку и с силой вталкиваю в его глаз. И слышу его скотский противный крик. Что, братишка, орешь? Страшно умирать?
А зачем же ты, сука такая, ко мне отнесся неуважительно? Отвечает, что терпеть не может мою интеллигентскую морду, что готов бы и мне зарядить кулачным способом. Но я вижу, что кулак он не сможет сжать, потому что руками прижался к смертельной ране. И рыдает, и стенает, как мальчишка, упавший на асфальт коленом и содравший кожу.
А мне помнится, когда я был мальчиком, все воспринималось не так. Время плыло как-то медленно и беззаботно, да и вообще его течение измерялось и выражалось облаками на небе, плывущими перед моим взором, который обращал я, набегавшись и запыхавшись, упав в сладостном изнеможении на траву во дворе. Я тогда мог фантазировать, меня не волновали тяжести сегодняшней жизни.
«Мы все родом из детства». Если я еще хоть разок услышу этот отвратительный фразеологизм, наверное, пущу себе кровь или тому, кто его произнесет. Я схвачу этого человека за волосы, потяну со всей дури и с размаху ударю о ближайшую бетонную колонну, потому что такой понос могут выговорить только лишь либо в университете, либо в консерватории, а как известно даже самому последнему тупице, и там, и там есть колонны. Как же я раньше не думал об этом? Я ведь обожаю теперь эти колонны, эти постулаты независимой жизни! Стойте, стойте, херувимы, или падите да так, чтобы все строение рухнуло на грязные пустые головы этих гадов, тварей, на эти ходячие мусорные урны!
Какое же это должно быть красивое зрелище: стоят в консерватории все как на подбор студенты, молодежь, подающая руку будущему, накоротке с безмерным разнообразием возможностей; вот ведь оно, время, когда можно проверить на прочность свои мечтания и фантазии, когда можно побыть с самим собой в беде, подтвердив себя как целостную мыслящую конструкцию либо подохнув… но я вижу, как трещина идет по западной стенке…
Молодые, красивые, все самые лучшие, друзья не разлей вода, скрипачи, пианисты, вокалисты, черт бы вас всех побрал, сволочи! И вы будете стоять, ничего не подозревать, а трещина потихоньку, как бы шепотом, спокойно доползет до потолка, потому что накренилась одна колонна, упал один постулат, один кит. И вот вы будете, как дураки, стоять и не подозревать неладное, потому что у вас в голове мусор, грязь! Стена взорвется мгновенно, и ее ошметки в ореоле облаков пыльной крошки ударят по вашим мягким и слабым телам, и сломают эти тела раз и навсегда, а вы будете от боли и страха плакать, и кто-то будет хватать другого за руку, но рука эта будет уже холодная, как сибирский лед; и все руки и ноги в этом разрушенном помещении будут неразжимаемыми, как сибирская земля! Уж тогда-то будет вам поделом, гнусы назойливые!
Аж дух захватывает, чуть не пропустил свою остановку. Я терпеть не могу ездить в автобусе, потому что меня тошнит от одного вида этих мерзостных людей, которые все снуют туда-сюда без важного дела, главное, вид иметь велеречивый, высокопарный, как у гиены перед течкой, и смотреть вдаль сквозь окружающих, будто они стеклянные да еще и ни капли не мутные.
Мне-то не кажется, что они прозрачные. Столько всякой дряни внутри них: ложь, зависть, желчь да несправедливость в придачу, от такого-то не будешь прозрачным, как ни мечтай; а если еще и кто курит, непрозрачен он еще и из-за огромной массы самого настоящего белоснежного мутного липкого слизистого гноя, которые повсюду в нем откладывается, даже в аорте и в той – хоть бери, вскрывай, перерезай и выдавливай. Я бы вскрыл, это дало бы мне сказочное наслаждение.
А вскрывал бы я живого и невредимого человека, например, мальчика лет двенадцати. Я бы связал его покрепче (разумеется, одетого), потом взял бы скальпель, заткнул бы ему пасть газетой какой-нибудь или грязной тряпкой, измазанной мазутом или, чего похуже, кухонным полотенцем, измазанным салом! Вот это мерзость! Аж мурашки по коже! А ты, малыш, попробуй не блевать, иначе умереть тебе в страшной агонии, если рвота твоя не через пасть изрыгнешь, а если обратно потечет мутная субстанция радужной гаммы тусклых оттенков. Тогда попасть ей в легкие твои нетронутые ни смолой, ни табаком, и начнется твоя последняя пляска. Из глаз слезы водопадами, а я стою и наблюдаю, еще ноги тебе ломаю в это время молотками. Так и быть, я сжалюсь над тобой, и это все прекратится, когда я твой череп размозжу враз единым рывком.
Если бы мальчик выжил, я бы вскрыл его, и было бы от этого мне очень приятно на душе, потому что я бы впился металлическим орудием ему в грудь и мгновенно секанул бы сверху вниз – кровища течет, а мальчику не больно – такой тонкий скальпель. Дальше я бы ему снял шкуру и сломал ребра при помощи разводного ключа, а потом…
- Граждане! Простите, что обращаюсь к вам в такой способ! Мы сами приехали из другого города, а когда стояли на вокзале в очереди за билетом на поезд, у меня вытащили кошелек, и остались мы с ребенком без денег! Мы пошли в милицию, а там нам сказали, что теперь никого не отправляют домой бесплатно, что можно добраться электричками с пересадками! Простите меня, граждане, я могу вам и паспорт показать, что я не отсюда родом, ребенок голодный уже второй день, денег нет даже покормить…
И я достаю из кармана мелочь, чтобы отдать этой женщине с ребенком лет шести…
- Спасибо вам большое, всем спасибо, граждане! Спасибо, дорогие мои!
Справа от меня сидит пьяный пассажир, которому никак неймется встать и подойти к женщине-попрошайке, хотя и денег он не достал ни копейки. Вместо этого он на весь вагон орет:
- Женщина! Женщина!
Она оглядывается и видит его озверевший добротой и снисхождением взгляд, будто размягчили масляную маску на его лице, и она растеклась по сторонам равными лучистыми сталагмитами, и вот он силится произнести свой вердикт, свой приговор этой ситуации:
- Женщина… А у меня брат на железной дороге работает, поедем сейчас на вокзал и возьмем вам билеты бесплатно!
- Ну что вы, - отвечает она с долей кротости, присущей не всегда интеллигентному человеку, и я начинаю понимать, в чем дело. – Не стоит утруждать себя, гражданин, спасибо вам большое…
Через секунду пьяница орет:
- Самозванка! А ну, верни, падаль, деньги людям! До копейки, скотина!.. Молодой человек, сколько она у вас украла?
И сидит на колу этот ублюдок, а я рву на его голове волосы прядями, а он еще живой, но если перестанет визжать, точно скончается, потому я долго и стремительно тяну вверх, прядь отрывается с кровью и плотью, а он падает еще ниже, деревянный острый, как змеиный клык, кол впивается в его кишки, и его мутная кровь струится кошмарными всплесками, пока я не отсекаю осатанелому от мучений мужчине уши, а потом и голову.
На остановке я сошел.























